Русский язык под лупой: где заканчивается норма и начинается империя? Объясняет лингвист Михаил Копотев

Михаил Копотев

Как язык фиксирует и укрепляет имперский взгляд на мир? Почему Кремль избегает слов "колонизация" и "аннексия", но охотно говорит о "вхождении", "освоении" и "воссоединении"? От терминов "малые народы" до феминитивов и выбора предлогов — лингвист и профессор Хельсинкского университета Михаил Копотев объясняет, как политические отношения превращаются в языковую норму и почему русский язык сегодня всё больше подвергается влиянию имперского настоящего России.

Михаил Копотев — родом из Петрозаводска (Карелия), доктор философии, русист, исследователь и преподаватель.

Он защитил диссертацию в Хельсинкском университете, где продолжил академическую карьеру. В 2015 году Копотев работал исследователем на кафедре лингвистики Гарвардского университета, а в 2023-м был приглашённым профессором в колледже Миддлбери (США).

С 2024 года — член Финской академии образования. Его научные интересы охватывают корпусную, когнитивную и историческую лингвистику, исследование наследных (heritage) языков, а также методы выявления плагиата.

Империя и язык

— В научном дискурсе существует понятие "лингвистический империализм", под которым понимают навязывание одного языка носителям других языков. Чаще всего в этом контексте приводят пример глобального распространения английского языка. Можно ли рассматривать языковую политику Кремля в отношении коренных народов и национальных меньшинств России как форму лингвистического империализма?

— Конечно, можно, но эта ситуация гораздо сложнее. Она началась не с Путина, а в имперские времена, когда русский язык рассматривался как форма подчинения и форма колонизации — особенно народов окраин. Конечно, в старые времена — до революции — это было, может быть, мягче.

Хотя, с другой стороны, мы знаем и довольно жесткие формы прививания новым областям, новым районам русского языка. Это случалось и в Польше, которая стала частью империи во второй половине XIX века (Земли Речи Посполитой были аннексированы Российской империей в результате трех разделов (1772, 1793, 1795 гг.) к концу XVIII века, что привело к полному исчезновению государства, при этом Россия получила обширные территории современных Беларуси, Украины, Литвы и Польши "Idel.Реалии"), и в Финляндии, которая стала отдельным княжеством тоже в XIX веке (Финляндия стала отдельным княжеством в составе Российской империи в XIX веке, получив статус Великого княжества Финляндского после русско-шведской войны 1808-1809 годов, согласно Фридрихсгамскому миру "Idel.Реалии"). И, в общем, это плохо кончилось. В Финляндии в результате политики Николая II — политики жесткого навязывания русского языка — случилось несколько событий: в частности, губернатор Великого княжества Финляндии Бобриков был застрелен, потому что проводил довольно жесткую империалистическую политику, в том числе языковую.

Николай Иванович Бобриков (1839–1904) был российским военным и государственным деятелем, занимавшим пост Финляндского генерал-губернатора и командующего войсками Финляндского военного округа с 1898 по 1904 год, проводя жёсткую русификаторскую политику, которая привела к его убийству Евгением Шауманом в 1904 году.

Кремль, в общем, в этом смысле наследует и дореволюционное, и советское прошлое. Я тут не вижу какого-то отдельного "ноу-хау", которое предлагает Путин. В целом это такая долгая политика...

Если расширить эти горизонты, это долгая политика многих империй. Другое дело, что к концу XX века, в XXI веке многие из этих империй избавились от этого. Они, в общем, проводят какую-то политику, но она не такая жесткая, которую продолжает проводить Путин.

— Можно ли говорить о том, что имперский характер государства в той или иной степени отражается на языке? Наблюдаете ли вы такие процессы в русском языке, например?

— Да, это общая история. Хотя, когда мы говорим "имперский", мы вкладываем в это некоторые отрицательные коннотации. И, безусловно, они есть. Это политика колонизации, которая часто приводит к уничтожению или к снижению роли тех языков, которые на этой территории существуют.

Но не будем забывать, что в случае с Советским Союзом это и большие модернистские проекты. Например, в результате этого многие языки получили письменность, возникли национальные школы. И в целом все-таки нужно отдавать должное, что в этом были и положительные, и отрицательные черты.

Отвечая на ваш вопрос: русский язык, конечно, является таким проводником. Как я сказал, это не является новым для Путина. В целом использование доминирующего языка, обычно языка столицы, для управления империей во всех ее окраинах — довольно распространенная практика.

Так что здесь я бы провел параллели и с испанским владычеством, и с британским владычеством, которые вполне распространили языки от Индии до теперешних Соединенных Штатов Америки. Правда, закончилось это другим. И здесь я бы сконцентрировался на разнице между тем, чем стал английский язык в современном мире, и чем становится русский язык в России. Это, мне кажется, довольно показательная разница.

"Малый" народ: норма или имперская оптика?

— Давайте перейдем к конкретным примерам. Сегодня довольно часто используется такое выражение, как "малый народ", применительно к коренным народам и представителям национальных меньшинств. Насколько, на ваш взгляд, слово "малый" в данном случае, в этом контексте связано с имперской оптикой?

— Это, безусловно, имперская оптика. Начнем с того, что многие так называемые малые народы — совсем не малые по численности. Некоторые из них представляют миллионы, как татарский язык; или удмуртский язык — несколько сотен тысяч. И многие-многие другие языки, якутский... Это совсем не малые.

Но даже если говорить про народы, носителей которых гораздо меньше, то все равно "малые" звучит как обращение к некоторым младшим братьям. Так ведь? Это, конечно, московская политика и оптика — смотреть на окраины как на тех, кто нуждается в помощи, может быть, в прикрытии, может быть, в защите — что бы это ни значило в современных условиях.

Лингвисты давно избегают термина "малые народы", есть какие-то аналоги. Я бы тут в качестве параллели привел развитие этих терминов в английском языке. Еще недавно — лет 30 назад — вполне существовал термин minority language, который, в общем, можно перевести как "язык малого народа". В современном лингвистическом употреблении гораздо чаще говорят о minoritized language — это подчеркивает, что эти языки были принудительно маргинализованы. То есть их сделали малыми.

В русском языке этот оттенок смысла трудно передать, но в целом общая лингвистика ведет к тому, чтобы гораздо аккуратнее представлять эти языки и давать право называться самим народам. Многие языки до сих пор имеют названия, данные колонизаторами. "Самоед", если мы вдумаемся в это слово... понятно, что там множество отрицательных коннотаций. Самоедские языки — это термин, который использовался в Советском Союзе. Безусловно, этим языкам нужно возвращать их собственные названия. Ненецкий, например.

Самоедские (самодийские) языки — это группа языков уральской семьи, на которых говорят коренные народы Сибири: ненцы, энцы, нганасаны, селькупы и исчезнувшие саянские самодийцы (камасинцы, койбалы, маторцы и др.). Они делятся на тундровую (ненецкий, энецкий, нганасанский) и лесную (селькупский) ветви, а также на вымершие южно-самодийские языки.

— Касательно термина minority language в русском языке, по крайней мере среди экспертного сообщества, можно услышать "миноритарный язык", например. Это как-то отличается с точки зрения восприятия и того контекста, который мы обсуждаем, от слов "малый язык" или "язык малого народа"?

— Я вижу плюс в том, что вообще проблематизируется название. "Малые языки" становятся, в общем, недопустимым в кругу экспертов — и возникают какие-то другие номинации, которые вполне себе можно обсуждать. Так что в этом, безусловно, положительное зерно есть.

Но если говорить конкретно о миноритарных языках, то я тут вижу, в общем, эвфемизм для того же обозначения малых языков. Так что тренд правильный, но, мне кажется, хорошего, нужного слова еще не найдено — такое, как есть в английском: minoritized languages.

— В английском часто используют понятия indigenous groups или indigenous languages, что по-русски звучит как-то странно: "коренные языки". Но "коренные народы" при этом есть.

— Это правда. Коренные языки тоже не очень удачное... И здесь есть какое-то ограничение, тоже идущее с советских времен. В юридической терминологии используется термин "коренные народы". Есть законы, которые поддерживают право коренных народов на определенные виды деятельности: культурное производство, охоту, рыболовство. К сожалению, "коренной народ" — юридический термин, его не так просто убрать из обихода с помощью экспертов, потому что все-таки юридический язык довольно консервативен.

— Здесь следует отметить, что в российском законодательстве есть количественный критерий для признания коренным малочисленным народом (это такой термин в российском законодательстве) — совокупное количество представителей этой группы не должно превышать 50 тысяч человек. Этот критерий оспаривается активистами, потому что в международном законодательстве, в документах ООН, такого критерия, как они утверждают, нет.

— Я согласен, что эта какая-то случайная цифра; ее, видимо, придумали чиновники. Но тут есть еще вторая проблема: что, собственно, считать языком? Когда говорят, что это язык, который нуждается в поддержке, часто речь идет о некотором политическом конструкте. И здесь на самом деле скрывается довольно сложная лингвистическая проблема.

Лингвисты, строго говоря, не очень понимают, что такое язык. Есть два ненаучных, смешных определения. Первое: язык — это диалект, вооруженный армией и флотом. Это, безусловно, политическое определение. И второе: разница между диалектом и языком заключается в том, что носители разных диалектов понимают друг друга, а носители разных языков друг друга уже не понимают. Оба описания неточны. В общем, мы понимаем украинскую речь довольно хорошо, я легко понимаю эстонскую речь, притом что я не носитель эстонского языка.

И в целом мы как лингвисты знаем, что определение некоторого языка как некоторой основы идентичности — это политический процесс. И роль активистов в этом смысле колоссальная. Мы знаем ситуации, когда активисты борются за возрождение, за придание статуса своему варианту — и он в результате объявляется языком.

От "русского паспорта" до наднациональной идентичности

— Вернемся к русскому языку. В повседневной речи часто можно услышать такие выражения, как "русский паспорт" вместо "российского паспорта"; "русский немец" или "русский еврей" вместо "российского немца" или "российского еврея". Насколько такие формулировки случайны и что они могут отражать?

— Я думаю, это совершенно не случайно — я вижу в этом наследие советской идентичности. Я вам расскажу историю про мою бабушку, которая родилась в Америке, она была коренной финкой. Её родными языками были финский и английский. В 1930-е годы она приехала строить социализм, много лет работала учительницей. И уже когда она была пожилой, исследователи брали у нее интервью на разных языках, и на всех этих языках она, в общем, декларировала свою наднациональную — советскую — идентичность. Она не могла сказать, что она финка, она не могла сказать, что она русская, она не могла сказать, что она американка, естественно.

И вот эта наднациональная идентичность, как мне кажется, осталась как некоторая глубинная сущность, которую даже не нужно эксплуатировать сознательно политически — она осталась разлитой в социуме. И для нее нашли какую-то, по-моему, не очень удачную замену. То есть "русским" мы теперь называем вот эту наднациональную идентичность.

Вы, может быть, помните, что Ельцин делал попытки различать "россиян" и "русских". Ну, в общем, эти попытки как-то не увенчались успехом; и в целом то, что мы сейчас видим, "русский" становится таким размытым термином для человека без какой-то определенной национальной идентичности. При этом, конечно, есть радикально националистические движения, у них "русский" определяется очень четко. Но это другое дело. В целом в таком бытовом употреблении "русский немец" или "русский еврей" — конечно, речь идет о таком, в общем, постсоветском размытом представлении о национальной идентичности.

— Но если такие выражения, как "русский паспорт", "русский немец", "русский еврей" — это больше такие ненормированные выражения, то есть они, по крайней мере пока, еще не соответствуют норме, то, например, в описании исторических событий нередко используются такие формулировки, как "открытие" и "освоение", или "вхождение", или "добровольное вхождение", например, Чукотки в состав России, или "добровольное вхождение" Башкортостана в состав России. Или, например, "падение Казани". Насколько такие выражения нейтральны с точки зрения языка и смысла?

— Я бы сделал комментарий еще по одному поводу, а потом ответил бы на ваш вопрос. Вы сказали, что некоторые из выражений нормированы, а другие еще находятся в таком подвижном состоянии. Я бы тут сделал довольно отчетливую оговорку: кто, собственно, формирует эту норму? У нас есть такое бытовое представление, что есть некоторый прекрасный язык и есть какие-то охранители, которые должны сохранять вот этот прекрасный язык. И мы называем это литературным языком или кодифицированной нормой.

Но если всмотреться в этот концепт кодифицированного языка, то оказывается, что за ним стоят вполне определенные политические силы. Это могут быть эксперты, лингвисты, которые пишут словари, это могут быть учителя, которые навязывают какие-то нормы, это могут быть языковые активисты, и это, конечно, может быть власть, которая диктует эту норму.

И, в принципе, мы знаем, что в советское время силы, воздействующие на нормы языка, были довольно отчетливо выстроены в вертикаль. Государство имело определенный заказ, лингвисты, учителя, журналисты выполняли его, используя, формируя, в общем, стандартные литературные языки. Это, безусловно, доходило до абсурда. Например, в качестве литературного карельского языка был объявлен финский — совсем другой язык. Тем не менее письменность в советское время была привязана к финской норме.

И такого было сделано множество. Эта норма, которая навязывалась языкам без права на их собственную вариативность, чаще всего была однозначна. И более того — у людей забирали право использовать язык или слова в тех вариантах, в которых они любили или использовали уже столетиями. Например, в Карелии есть название двух поселков, которые произносятся как ЧупА. И все в Карелии произносят именно с ударением ЧупА. Но в советском словаре для работников радио и телевидения по каким-то причинам было написано ЧУпа. И все работники радио и телевидения произносили ЧУпа. И, если вы помните, у Ельцина была дача в карельской ЧУпе, это было дико для всех жителей Карелии.

Тем не менее вот эта норма, декларированная сверху, существует до сих пор. И власть, конечно, активно борется за эту норму. В том числе и норму для языков коренных народов. Потому что там точно так же активисты имеют, в общем, меньше прав, чем государственные институции. И это проблема. Хотя, кажется, активисты могли бы иметь больше возможностей для формирования какого-то собственного варианта языка, который они считают консенсусно правильным. Но вместо этого навязывается какой-то другой вариант.

Отвечая на ваш вопрос... Ну да, мы можем вспомнить и "освобождение Украины", украинских территорий, или "русскоязычных земель", как это ни называть. Конечно, эти нарративы всегда навязываются историческим или политическим дискурсом.

Прекрасный пример такого рода — это обозначения в разных языках периода с 1939-го по 1945-й год XX века. Хронология, названия этих процессов — я специально избегаю какого-то отдельного термина — в разных языках совершенно разная. С точки зрения российской истории, это большая Великая Отечественная война, которая началась 22 июня 1941-го года. Пропускается все, что было до этого. В Финляндии это делится на Зимнюю войну, которая, в принципе, известна, наверное, русским слушателям — очень короткий период, всего несколько месяцев зимой 1939-1940 года. И "войну-продолжение", которая в финской исторической картине является продолжением вот той короткой Зимней войны. Хотя "война-продолжение" тянулась несколько лет. И эта хронология, это обозначение всегда преследует, конечно, государственные цели. В разных учебниках истории, в разных странах одни и те же события будут описаны очень по-разному.

— Кстати, я заметил, что вы сказали "русским слушателям". Это тоже оговорка или уже такая привычка, так как постоянно слышите именно такой вариант? Почему не "российским", например?

— Да, спасибо; это, конечно, оговорка. И можно немножко подумать, почему она возникла. В принципе, у языка есть некоторая собственная власть. Когда мы в детстве усваиваем язык, мы выучиваем слова, какие-то паттерны, шаблоны — и от них очень трудно избавиться. Конечно, хорошим примером этого сопротивления языка являются феминитивы. Базово я поддерживаю эту... ну, я могу сказать про себя, поддерживаю эту повестку и безусловно выступаю за равноправие во всех видах. Тем не менее язык обладает некоторой собственной властью, и я, естественно, могу допускать такие оговорки. Точнее, мне нужно очень сильно себя контролировать, чтобы не допускать такие оговорки. И эту силу — собственно, власть самого языка — тоже нужно учитывать.

Например, я думаю, что в каком-то не столь отдаленном будущем слова типа "авторка", "режиссерка" станут привычными и не будут вызывать раздражения. Но, например, слово "лорка" от названия профессии ЛОР, от врача ЛОР — невозможно, скорее всего, потому что язык сопротивляется сам. И вот в этом большом разговоре о силах, которые воздействуют на язык, которые пытаются им управлять, я бы советовал не забывать и о том, что у языка есть собственные правила, он сам по себе — независимо от нашей воли — достаточно инертен. Вот что подтверждает и моя оговорка.

— Я живу в Чехии, и в чешском языке совершенно нет проблем с феминитивами, и как-то очень легко они идут в языке. И для русскоязычного человека они от этого не перестают звучать, скажем так, непривычно. "Учител", "учителка" и так далее. Но почему в чешском языке это не проблема, а в русском — проблема?

— Да. Расширим: в польском, в украинском языках феминитивы тоже легко используются. Для контраста скажу, что в финском языке вообще нет грамматического рода, поэтому проблемы феминитива или маскулинитива не стоят — просто нет достаточных форм выражения для этого.

Но, в принципе это, конечно, отражение некоторого социального устройства. То есть протест против феминитивов содержит две вещи. Первая, как я сказал, сопротивление самого языка, который сам по себе консервативен. И вторая, усиленная — это нежелание людей признавать эти права.

Так что я во всех разговорах на эту тему все-таки прошу не забывать, что у языка есть собственные права, хотя, конечно, социум так или иначе влияет на этот язык. То, что феминитивы в России так трудно приживаются, — это отражение в этих двух тенденциях: и некоторого консерватизма и языка, и общества.

Исторические термины и идеология

— Но вернемся к историческому языку. Я имею в виду к терминологии, которая используется в России, в русском языке. В российской традиции используется, например, термин "Кавказская война" (для обозначения событий XIX века на Северном Кавказе) или "Чеченская война". Как с точки зрения языка можно интерпретировать название "Кавказская война" и какие смыслы она задает? Я, может быть, плохо говорю по-русски, но когда мне говорят "Кавказская война", у меня сразу возникает ощущение, что какие-то кавказцы между собой воевали. Я правильно понимаю или все-таки неправильно — и он не задает таких смыслов?

— Каждый волен интерпретировать как хочет, и я не нахожусь в позиции, в которой могу сказать, как точно правильно. Так что, возможно, то, что вы сказали, тоже имеет право на существование.

Но в целом традиция наименования русской... если это не идеологическое, то это географическое название. То есть мы, в общем, обозначаем, что война происходила на Кавказе, война происходила в Чечне; или русско-японская война происходила в том регионе: на Дальнем Востоке и японских островах. Так что здесь, я думаю, есть вот этот базовый, вполне нейтральный географический смысл.

Другое дело, что со временем "Кавказская война", как она была названа в XIX веке, конечно, поменяла свое значение. И мы бы могли уже более точно обозначать, что эта война на самом деле происходила не между кавказскими народами, а вполне такая стандартная колонизационная стратегия Российской империи. Но для этого нужны другие политики, другие авторы учебников. Так ведь? Мы не можем представить, что в ближайшем будущем возникнет некоторая рефлексия по поводу названий, которые в силу консервативности языка так и живут, так на нас и влияют, так и формируют наше некоторое представление.

Так что да — это, к сожалению, история на будущее, история о переименованиях, которая важна и которая, видимо, состоится тогда же, когда и состоится люстрация. То есть в отдаленном будущем.

— Может быть еще и другая интерпретация того же термина "Кавказская война": как будто это война, которая произошла в какой-то провинции. То есть как будто это какая-то кавказская кампания; взбунтовалась какая-то провинция, и их решили усмирить, например. Есть ли такой акцент в этом термине?

— Я, честно сказать, этого не вижу, но в некотором смысле продолжаю то, что вы сказали. Конечно, в этом кроется такое неразличение тех народов, которые живут на Кавказе. Начнем с того, что сам Кавказ — это фантастическое разнообразие языков разных групп народов. Плюс, когда мы говорим о Кавказской войне в том смысле XIX века, речь идет и о войнах или битвах на закавказской территории, там, где проживают уже и иранские, например, племена. И это всё как-то неразличимо, мутно называется "Кавказской войной" без такого должного внимания к тому, кто там на самом деле живет, что за территория, кто эти люди, кто этот народ.

И в этом смысле, продолжая вашу мысль, можно сказать, что действительно такое пренебрежение к тем, кого Москва завоевала, очевидно, в этом существует.

— Почему, на ваш взгляд, термин "колонизация" в официальной риторике почти не используется применительно к территориям, которые сегодня входят в состав России? Что это говорит о языке и способах интерпретации истории?

— Это, кстати, очень интересный вопрос. Я вижу два таких пласта или два тренда в государственной риторике. Во-первых, есть государственный юридический язык, юридические документы, которые, в общем, были — особенно в начале правления Путина — вполне современными. Он поддерживал разные инициативы на местах, там были разные региональные проекты. Вы помните, что региональные языки можно было изучать в школе. Но постепенно это всё как-то убирается. Это всё уходит — и возникает второй тренд, когда негласно, не так четко и невнятно, но тем не менее возвращается эта довольно однозначная промосковская или центрированная вокруг Москвы политика.

Кажется, что в конце 1990-х, в начале 2000-х еще были возможности на развитие разных региональных инициатив, в том числе законодательно поддержанные. Постепенно это уходит, а в риторику действительно не возвращается. Я думаю, тут ответ может быть в том, что Путин очень хорошо работает на риторическом пространстве. И он, в общем, не дает лишних поводов упрекнуть себя в том, что он действует юридически некорректно.

Я приведу пример — может быть, совсем из другой сферы, но тем не менее показывающий ту же логику. Путин требует, чтобы в Украине были проведены перевыборы президента. Хотя множество раз сказано, что это невозможно во время войны, есть множество ограничений. Но тем не менее риторический прием Путина в этот момент состоит в том, чтобы с помощью легальных инструментов или, во всяком случае, легалистской риторики ослабить соперника или, наоборот, возвысить свое центральное положение.

То же самое можно перевести и на региональную политику. Мы используем некоторые инструменты — негласно, невнятно, но тем не менее проводим вот эту мягкую политику возвращения к стандартам советских времен. И я думаю, что это, вообще-то, какая-то работающая [стратегия]. Если бы Путин декларировал, что его политика теперь колониальная и мы будем завоевывать народы еще раз, возможно, это бы не встретило поддержки у бурятов, или у карел, или у татар.

Так что в этом смысле это вполне политически продуманная позиция — не раздражать, но тем не менее проводить эту политику без какой-то риторической поддержки.

Между нормой и позицией

— Я заметил, что вы использовали предлог "в", когда говорили об Украине. И, собственно, у меня есть вопрос по этому поводу. Как вы оцениваете использование предлога "на" по отношению к Украине? Связано ли это с историческими языковыми нормами или с определенной оптикой восприятия?

— Да. Некоторые вещи становятся политическими. Безусловно, автор/авторка — это некоторый выбор социальной позиции. "В Украине"/"на Украине" — тоже некоторый выбор позиции, безусловно.

Исторически, конечно, Украина имеет корень "окраина" — и осознавалась как форма "на окраине". Но это давным-давно прошло. Это та риторика XIX века, когда и украинский был частью русского языка. Напомню, что в XIX веке великий русский язык делился на три части: великорусский, малорусский и белорусский. И малорусское наречие — это то, что мы сейчас называем украинским языком. Так что это очень старая риторика, которая, вообще-то, давным-давно отвергнута всеми лингвистами. Но все лингвисты знают, что украинский, русский, белорусский разделились как минимум в XIV веке. То есть очень-очень давно. Получается, уже почти 500 лет назад.

Тем не менее сохранение этой фразы позволяет в каком-то пространстве политического дискурса сразу обозначить позицию. Мы, в принципе, делаем так, когда говорим кофе в мужском или среднем роде. Мы обозначаем не политическую, но позицию образованности. Когда мы выбираем "звОнит" или "звонИт". В этом смысле язык предоставляет инструменты для социальной иерархии, для выстраивания социальной иерархии.

У меня есть такой пример: мы, в принципе, в качестве социальных маркеров можем использовать галстук, часы, может быть, машину, может быть, еще какие-то вещи. Но когда у нас этих вещей нет — условно, когда мы сидим в финской сауне, единственный социальный маркер, который с нами остается, — это язык. Когда мы открываем рот, понятно, на каком языке мы говорим, какой язык у нас родной, насколько мы образованны. И вот это социальное маркирование с помощью языка в предельном случае становится, выражается вот в таких формах, как "звОнит"/"звонИт", "в Украине" / "на Украине", которые, безусловно, уже не про язык, а про политическую, социальную, образовательную и прочие позиции человека.

Москва теряет монополию на норму русского языка

— В официальной российской риторике по отношению к Крыму используются формулировки вроде "воссоединение" или "присоединение", тогда как термины "аннексия" или "захват" применяются преимущественно в независимых и зарубежных медиа. Как различие этих формулировок отражается на языке и восприятии событий? Я имею в виду, когда одновременно есть государственная норма, но есть в то же время язык, который используют, например, оказавшиеся вне России медиа.

— Да, это процесс, который очень напоминает разделение языка после 1917 года, когда возникли эмигрантские издания в Берлине — было множество издательств; примерно столько же, сколько и сейчас в Берлине. В Берлине было очень много мигрантов из Российской империи — примерно столько же, может быть, сколько сейчас. И бурным цветом расцвела русскоязычная культура: в Белграде, в той же Праге, в Берлине и во многих городах. И это разделило русский язык. Это отчетливо видно по тому, как написаны тексты, изданные в эмиграции, и тексты, написанные в Советской России, особенно начиная с 1930-х годов.

Например, слово "кофе", которое является таким яблоком раздора для многих граммар-наци, для многих пуристов; это слово, которое вполне естественно по внутриязыковым законам развивается в эмигрантской прозе — и постепенно количество употреблений среднего рода этого слова увеличивается. Потому что это естественно. Слово "метро" вошло в русский язык как слово мужского рода, выходила газета "Московский метро". Но постепенно по законам русского языка "метро" стало средним родом. Это внутренняя сила языка, о которой я уже говорил. "Кофе" по тем же внутриязыковым причинам постепенно становилось словом среднего рода за пределами страны.

В Советском Союзе, где была введена цензура, мы видим выбор одного жесткого и консервативного варианта: кофе в мужском роде. И это стало тем маркером, который сейчас разделяет людей, которые знают, как надо, и которые говорят якобы неграмотно.

В принципе, я то же самое не хочу говорить про то, что происходит сейчас, потому что мы в самом начале этого процесса. Но вот это неизбежное разделение двух типов языка... Точнее, даже больше, чем двух, потому что на русском говорят еще и в Казахстане, в Эстонии, в Литве, Латвии. И сейчас мы находимся в той точке, когда московская норма перестала доминировать. Раньше в Эстонии закупались учебники из Москвы, чтобы учить русскоязычных школьников Эстонии на уроках по русскому языку. Теперь это трудно представить. Трудно представить, что литовский русскоязычный будет открывать словарь, изданный в Москве, и следовать московской норме. Трудно представить, что средства массовой информации, о которых вы говорите, будут следовать московской норме.

И мы сейчас видим некоторое взрывное появление вот такой много-русскоязычности, если так можно сказать. Мы не знаем, сформируются ли из этого какие-то центры или какие-то языки; какие-то диаспоры исчезнут навсегда, как это случилось с первой волной. Но мы видим, что Москва перестала быть центром вот этой единой нормы. И мы разделяем язык внутри страны и язык за пределами страны в разных точках.

Я должен сказать, что есть одна надежда или одно существенное отличие от первой волны мигрантов из Российской империи. Это интернет. Я понимаю, что власти закрывают интернет и пытаются как-то с ним бороться, но у меня остается надежда, что доступ к альтернативным источникам информации будет существенно более простым, чем в 1930-е, в 1950-е, 1960-е годы прошлого века.

Так или иначе, мне кажется, возможность обмениваться информацией между теми, кто хочет ее получить из Москвы, или, наоборот, в Москву, будет сохраняться. И кажется, что это дает надежду на то, что связь между этими разными формирующимися вариантами русского языка все-таки будет более близкая, чем то, что мы видели в роликах о первой волне мигрантов, когда они отчетливо говорили по-другому; не так, как говорят советские люди.

Я помню воспоминания сестры Владимира Набокова, которая уже после Второй мировой войны приехала в Ленинград. Она писала, что это другой город и другие люди. Город, в котором она родилась, оказался совсем другим. Она называла это декорациями. Потому что люди радикально по-другому говорили. Есть надежда, что сейчас этого не произойдет, хотя, повторю еще раз, разные варианты языка возникают естественным образом, потому что Москва, очевидно, потеряла монополию на вот этот самый правильный язык.

"Русский язык точно не умрет"

— У меня традиционный вопрос: а что будет с русским языком после Путина?

— Это очень легкий вопрос. Русский язык точно не умрет, русский язык будет сохраняться. Русский язык, безусловно, впитает какие-то слова путинской эпохи, они останутся маркерами этой эпохи. Например, СВО (СВО или специальной военной операцией власти России называют полномасштабное вторжение в Украину"Idel.Реалии"), я надеюсь, останется таким же маркером, как и ГУЛАГ. Преступления Путина так же, как и преступления Сталина, будут маркированы этим словом.

Но язык сам по себе слишком мощная и слишком самодостаточная система, чтобы ее кто-то мог поменять. Поэтому я уверен, что и через 10 лет, и через 50 лет русский язык сохранится. Единственное, в чем будет отличие, я думаю, что будет гораздо больше вариативности. Я думаю, мы будем позволять друг другу говорить по-разному и будем толерантнее относиться, когда кто-то "звОнит" или пьет черное кофе.

Подписывайтесь на наш канал в Telegram.